Мухтар Ауэзов и экзистенциализм
Пространство, агрессивно морозное, мертвенно-бледное, снежное, "незащищенное" перед надвигающимся лютым Бураном – вьюгой, несущей с собой злую энергию, бог весть откуда, бог весть за какие грехи.… И на его фоне одинокая девушка, растерянная, оскорбленная, хранящая в своем сердце кровоточащую рану существования – чувство своей никчемности, "брошенности", "оставленности Богом", абсурдности бытия. Ведомая на могилы отца и брата вездесущей пургой – вестником Смерти.
Весь этот набор экзистенциальных концептов, понятий и терминологии применим к ранним рассказам одного из выдающихся художников прошлого столетия Мухтара Омархановича Ауэзова. Для Ауэзова важна атмосфера, в которую брошены его персонажи.
В рассказе "Сиротская доля" описание свирепствующего Бурана занимает основное место. Свирепый степной Буран, этот свистящий орган, наполняющий снегом, метелью все живое пространство, который стремится проглотить мир и маленький домик Газизы, дышащий кривым дымом из трубы, – как последний оплот жизни. Для Ауэзова это борьба противоборствующих начал, атмосфера раздвоенной реальности.
Некая вселенская сила, которая стремится "осугробить", "обморозить", "обездолить" все сущее, - присутствует во многих произведениях Мухтара Ауэзова. Перед этим символическим космическим монстром (кстати, не противоречащим образно-стилистическому, сакральному строю древнетюркской номадической мифопоэтики) реальность, существование кажутся подавленными, незащищенными, инертно ожидающими своего конца… Будто реальность в следующее мгновение будет проглочена. Здесь "человек не господин сущего", как поговаривал Мартин Хайдеггер, по Ауэзову, он даже "не пастух бытия". По Ауэзову, "человек – до поры до времени вертелица-игрушка в руках Судьбы".
Именно в вихре этой дьявольски вездесущей Судьбы-пурги, в ее смертоносном колдовском круге разворачивается судьба одинокой девушки Газизы в рассказе "Сиротская доля". Ее существование, наполненное горестными муками, вечными тревогами, нищетой и сиротством еще с колыбели (смерть отца и брата, ослепшая мать, немощная старуха-бабушка, козни родственников, пытавшихся выдать ее замуж за уродца Мардена), и воющий степной Буран, занесший снегом последнее пристанище – могилы отца и брата – и добравшийся теперь и до ее очага, – они вместе, соединяясь воедино, создают мировой гул, играя гимн онтологическому одиночеству, напевая оду всеобщей "обездоленности" и "сиротской доле". Но не этот классический "экзистенциальный" исход, не человеческое бессилие перед абсурдностью бытия, не его "заброшенность" в чуждый его сути мир и не антология одиночества сама по себе, даже не "оставленность" Богом важны Ауэзову, тогда еще двадцатипятилетнему юноше.
Ауэзову важен "человек-вопреки". И "человеческий, слишком человеческий" выбор посреди этой всеядной паутины донимающего бытия. Это, может, даже выбор Смерти, поскольку иногда именно она становится единственно достойной возможностью, вариантом, освобождающим от пут, тягот, чаяний и несвободы бытия.
Думаю, крайне излишне пересказывать сюжет классического рассказа. Вспомним лишь состояние Газизы после изнасилования ее болысом – волостным правителем – Аканом. Именно здесь – кульминация рассказа. Вначале она вспоминает обстоятельства смерти отца, брата и всю тяжесть последствий. Слепую мать, немощную бабушку. Сиротскую долю свою. Нищету и обреченность. И последнее – насилие случайного гостя. Воспоминание рождает молчаливый протест. Своеобразный душевный бунт против всей несправедливости существования. Эта сломленная юная девушка впервые задумывается над основополагающими, "проклятыми" вопросами бытия.
Как избавиться от этой муки? От этой вечной нищеты и позора? От этого липкого чувства страдания от бытия? У Газизы оставался единственный путь. И она его выбрала. Она могла отстранить себя от этой тяжкой участи, от этого "ранящего", "обжигающего" потока существования. Ибо поняла, что единственная свобода, подвластная ей, это "свобода смерти". Смерть – единственное, что она могла сделать своими руками против козней несправедливой Мачехи-Судьбы. И последнее.
Предсмертный экспрессивный монолог Газизы – возмужание хрупкого существа перед коварством Судьбы, обретение себя, путь к святости…
Недаром Мухтар Ауэзов, заканчивая первый вариант рассказа, в 1922 году написал: "Теперь она избавлена от мук, терзаний и позора. Она – святая". Конечно же, святость в ее осознанном, страдальческом человеческом выборе.
Альбер Камю в своей рецензии к роману "Тошнота" Сартра писал: "Констатация бессмысленности существования - не конечная цель, а лишь начало пути… Любопытно вовсе не само это открытие (открытие абсурда. - Прим. автора), а его последствия – правила поведения, которые из него вытекают". (Альбер Камю, сочинения в пяти томах. Харьков, "Фолио", 1998 год, 4-й том, 435 страница). Смысл этих правил поведения, "выстраданной мудрости" Камю находит в своеобразном сопротивлении против абсурда, против абсурдных условий существования. Это осознанный выбор человека – "свобода смерти".
Удивителен финал рассказа. Свирепый, вечно голодный Буран – предвестник Смерти, гуляющий фатально в степи, распространяя неземной вой – гимн онтологическому одиночеству, уносит за руки Газизу. Она уносится в бессмертие, провозглашая величие человеческого духа, находящего даже в абсурде и в энергии безразличного бытия приемлемые для себя сигналы для сохранения собственного достоинства. Уходит, переступая тем самым, через порог святости…
Резюмируя свое краткое эмоциональное эссе, хотелось бы сделать несколько выводов. Во-первых, атмосфера в символическом пространстве ранних рассказов Мухтара Ауэзова – не что иное, как надвигающиеся в степи облики нового Времени. Сознательно одухотворенный, словно живой образ – то свирепо стучащийся в окна домов, то уносящий живого человека неведомо куда (в лоно смерти) Буран – как символ нового Времени. Вечная раздвоенность ("Красавица в трауре", "Явления Хасена"), обездоленность, незащищенность, "брошенность", "оставленность", онтологическое одиночество ("Сиротская доля", "Сирота" и т.д.) – это, с одной стороны, намеренно создаваемая в ранних произведениях Мухтара Ауэзова атмосфера, с другой стороны – ощущение писателем того времени, которое, тая в себе немыслимые катаклизмы, надвигается в его родные степи. В этом – гений Ауэзова, его мужественная прозорливость. Художественными средствами свою эпоху так отобразить мог только Мухтар Ауэзов. Да, эта злая сила, интуитивно переживаемая, в символических чертах предугаданная гением Ауэзова, проносится алыми, красными, белыми оттенками через кровавые революции в великие степи… Пророчество свершилось, но внемлющих не было.
Владимир Пропп в своей книге "Фольклор и действительность" писал: "Сюжет не возникает как прямое отражение общественного уклада. Он возникает из столкновения, из противоречий смещающих друг друга укладов. Проследить эти противоречия, проследить, что с чем столкнулось в исторической действительности и как это столкновение рождает сюжет, – в этом и состоит наша главная задача".
В своем эссе мы не зря пользовались основополагающими терминами одного из крупнейших философских, литературных течений современности – экзистенциализма. Если учесть тот факт, что экзистенциализм как мировое интеллектуальное течение окончательно сформировалось накануне и после Второй мировой войны (Марсель, Сартр, Камю), то подобные умонастроения, метафоры, выразившие внутреннюю суть эпохи, были у Ауэзова еще в 30-е годы. Конечно же, мы не ставим целью приписывать Ауэзову роль предтечи крупнейшего интеллектуального течения ХХ века (ведь оно берет свое начало в трудах Кьеркегора, Мигеля де Унамуно, Кафки, Достоевского и других), но они вместе с Мартином Хайдеггером, Карлом Ясперсом, Габриэлем Марселем, Альбером Камю и другими крупнейшими мыслителями двадцатого столетия предопределили духовное течение своего столетия. Предугадали если не весь ход истории, то внутреннюю суть эпохи.
В этом огромная их заслуга перед историей и собственной судьбой. Ибо, как писал лауреат Нобелевской премии Альбер Камю, "может быть, мы не двигали историю, но ощущали в себе ее движение".